Результаты великой, воистину планетарной войны, ее последствия, влияния и отголоски прямо неисчислимы и совершенно недоступны ни воображению, ни подсчету современников. Но они сказываются решительно во всех сторонах многообразной человеческой жизни, которая как будто бы наверстывает все бывшие потери, торжествует над всеми бывшими угрозами, вознаграждает себя с бешеной, безумной лихвой за все лишения; от самоутверждения влечется к крайнему эгоизму, от вынужденной дисциплины к упоению властью, от воздержания к обжорству — и всюду и во всем в размерах уродливых, карикатурных.
Мы часто наблюдаем, как французские парочки целуются на улицах, в скверах, в метро. Мы, русские, почему-то особенно склонны возмущаться этим явлением и относить его к невоздержанности французского темперамента в любви. Я же, наоборот, гляжу снисходительно на эти публичные проявления половой, а может, и родственной нежности. Это — милый пережиток, трогательный отзвук войны. Сколько миллионов людей уходило на войну, на почти верную смерть, прощаясь с любимой, милой женщиной — женой, невестой, любовницей, сестрой, матерью. Миллионы приезжали оттуда на краткий отпуск, на минуточку. Чудом — буквально чудом — живые, чтобы, едва переведя дыхание и сжав сердце в каменный клубок, опять вернуться в ад, огонь, грохот. Кто осудил бы эти торопливые жадные поцелуи, встречи и прощания? Никто и не осуждал. Но святое нетерпение, смоченное сладкими и горькими слезами разлуки, обратилось, когда кончилась война, в привычку, в простительную вольность, порою в задорную забаву. Французское правительство мудрее эмигрантских приват-доцентов «Пережиток, — сказало оно, — есть явление неизбежное. Отеческим заботам полиции надлежит вводить эту любовную интермедию в надлежащие рамки приличия».
Надо, однако, сказать, что оскорбителями русского, приват-доцентского, целомудрия является толпа, чернь, плебс — скажем-народ, в котором предрассудки, привычки и обычаи живут дольше и невиннее, чем в высших классах, где они лишь толкающий повод к тому, чтобы в смокинге, за дорогую цену и в приличной позе, дозволить себе первобытную радость грызни насмерть за кусок мяса, свободную случку и безнаказанность половых сношений.
…На войне умирали в один день сотни тысяч. Жизнь человеческая никогда не бывала так обесценена. И эта ничтожность жизни отразилась и до сих пор отражается во множестве омерзительных, хладнокровных убийств. Гаарман и Ландрю — только громкие процессы. Теперь об этих кровавых и грязных гадостях мы читаем с обтерпевшим равнодушием.
Гейне сказал:
Рядом смерть идет с любовью.
Наблюдения и статистика показали, что война и голод родят половой голод и проституцию. Не на поцелуи в трамваях, а на нынешние танцы должны были бы, вместо полицейского агента, обратить внимание правительства всех государств. В современных танцах далеко не так безнравственно то, что дамы танцуют их без нижнего белья, в одном лишь тонком, как паутина, крепдешиновом покрове, и даже не то, что в этих танцах тела партнеров соприкасаются по всей их длине и ширине вплотную… Нет Ужасный и холодный разврат заключается в наемном танцоре. Нельзя себе представить, какая дикая бурда наполняет и умы, и души тех братьев, мужей, женихов и отцов, которые спокойно нанимают за несколько десятков франков молодого профессионального плясенника чтобы он, под стонущую музыку, изображал с близкими им, уважаемыми и порой даже обожаемыми женщинами и девушками имитацию полового акта.
Война была неуверенностью в завтрашнем дне. И страх за дороговизну и тяжесть будущего остался целиком до сих пор. Ребенок является одной из тягчайших обуз и угроз для бюджета как лишний рот, а для как причина старости и изуродования. Никогда газеты не были так переполнены объявлениями, рекомендующими средства к бездетности, и заметками о неудачных абортах. И никогда еще в мировой истории не процветала, как теперь, однопола, следовательно, безопасная любовь. И если мы теперь нередко с трудом отличаем издали светскую девушку от светского молодого человека, приписывая эту неразбериху моде, то мы ошибаемся. Смысл глубже. Он берет начало в войне и питается ее вредными результатами, которые своею длительностью превосходят годы войны.
И бесконечно невозможно вообразить себе ту мертвую зыбь, которая раскачается за следующей, еще более ужасной для нас, теперь еще не представляемой войной.
Я совсем не понимаю непреклонно-гордых и белоснежно-чистых эмигрантов, которые огульно хулят все, что живет, зреет и дышит по ту сторону… называйте, как хотите… рубежа, рва, карантина… в Советской России.
Во-первых, нет никакой Советской России, а есть та же самая русская Россия, подпавшая, Божьим попустительством и капризом дьявола, под власть слепых, глупых, безграмотных и бессовестных теоретиков, а также мстительной, жадной и злой сволочи, а также еще мастеров, выжимающих золото из грязи и крови.
Во-вторых, не назовете же вы гнойником человека, у которого оспа обметала лицо. Вы сами знаете, что болезнь пройдет и больной встанет с постели здоровее прежнего. Вспомните-ка всех рябых, конопатых, которых вы встречали в вашей жизни: какой все крепкий, упорный в работе, серьезный, мужественный народ! Недаром мужик твердо верил, что с натуральной оспой выходят из человека дурные соки.
Вот так-то принято у нас хаять почем зря тамошнюю художественную литературу. Правда, мне смешны истерические восторги, расточаемые молодым советским писателям в салонах, где футуризм и большевизанство считаются последним криком хорошего тона. Правда, мне противны расчетливые критики слева, которые своими неумеренными комплиментами — иногда вздорным, трескучим и наглым бездарностям — страхуют себя на случай перемены декорации (ах, как бы не опоздать!). Но, по совести и чести, я должен признать, что из восьми тысяч девятисот четырнадцати пишущих и печатающихся там беллетристов (о сорока тысячах поэтов я не говорю — не моя специальность) можно насчитать несколько десятков писателей, одаренных и умом, и талантом, и жаром сердца. А самое хорошее в них то, что украдкой от хлыста и надзора они, в младые годы, все-таки почитывали прозу Пушкина, и Достоевского, и Гоголя, и Тургенева, и Чехова, и Л. Толстого — того великого, обильного Толстого, к которому как нельзя лучше применимы слова чеховского монаха — импровизатора акафистов из рассказа «Святой ночью»…