«Души кучеров мало исследованы», — как сказал мистер Пиквик. Русских в особенности. Это была крепкая, наследственная порода — серьезная, самоуверенная, стойкая и несколько высокомерная; общение с лошадьми воспитывало ее в этом характере. Ныне она вымерла с вымиранием лошадей. Остались лихачи для комиссаров; но у них давняя общность работы.
Зато их потомки — шоферы, это уродливое явление проклятой механистической культуры, кажется, во всем мире настроены на красный лад И немудрено: эти сверхчеловеки вследствие сидячей и потрясучей жизни сплошь тяжело больны приливами крови, нервы у них раскалены, а частые «освещения» во время стоянок тоже не способствуют душевному равновесию. Кроме того, вечное пожирание пространства кружит голову, а раздавленные мопсы и старухи делают сердце привычно-жестоким.
Шофер — внук кучера, но сын лихача. Подождите: то ли еще будет, когда культура произведет на свет Божий воздушных извозчиков! Те, вероятно, прямо и будут рождаться с зубами во рту, с красным знаменем в одной руке и бомбой в другой.
Для оценки вещей и событий в Париже (а значит, и во Франции) есть три ступени: народ, пресса и правительство.
Нигде газеты не расходятся в таком громадном количестве и не читаются с таким рвением, как в Париже. Хлеб, вино и газета составляют насущные потребности одинаковой важности. От министра до каменщика, до кондуктора из метро — каждый парижанин покупает утром «свою газету». Нельзя не отметить того, что парижская публика почти не читает газет бесплатно, в общественных местах. Иные газеты выходят в день тремя, четырьмя изданиями.
Газета обладает здесь страшной движущей силой. Она может все: похоронить «Неизвестного солдата под Триумфальной аркой», обуздать аппетиты зарвавшихся торговцев, урегулировать уличное движение, сменить префекта полиции, отвергнуть постановку исторического монумента, создать человеку в один день громкую славу и в полчаса разрушить ее: Клемансо, еще будучи журналистом, приобрел свое прозвище «тигра» за легкость и беспощадность, с которыми он пожирал, одного за другим, министров…
Парижская газета никого и ничего не боится, кроме «своего читателя». Если к ее голосу чутко, чересчур чутко прислушивается правительство то зато и она прекрасно знает вкус своей аудитории и безошибочно улавливает ее мнения. Сейчас, например, весь Париж (а значит, и вся Франция) более всяческих политических комбинаций интересуется состязанием в боксе между Карпантье и Демпси, которое на днях должно произойти в Нью-Йорке. Верьте, что все эти миллионы белых листков, в которые уткнулись люди дома и на улице, стоя, сидя и на ходу, на верандах бесчисленных кафе, в омнибусах, трамваях, поездах, лифтах и автомобилях, — все газеты полны портретами «Великого Жоржа» с его эластичной кошачьей позой, с волосами, гладко зачесанными назад, как их носит теперь, из подражания кумиру, вся французская молодежь Окончательный и недобрый приговор большевикам был вынесен у жестяных прилавков «бистро» между двумя стаканчиками красного вина.
«Весь Париж», который раньше делал революции, создает общественное мнение страны. До поры до времени он весьма уступчив, добродушен, снисходителен. Но он не любит крайностей. Всегда может наступить минута, когда он скажет: «Вот, до этого места», и тогда сразу становится видно, что он хозяин в своем доме. Прекрасный и убедительный символ народоправства. Именно с этой средой, где зарождается общественное мнение, мне приходится особенно часто и тесно сталкиваться, как по моим личным наклонностям, так и по распорядку моего дня. Приятели мои-больше из плебса: каменщики, каштанщики, устричники, почтальоны, угольщики, извозчики, газетчики и т. д. Кроме того, я ежедневно прочитываю несколько газет «попроще». И вот из этих двух источников я почерпнул несколько, пожалуй, странный взгляд:
Французскому правительству так называемый «русский вопрос» может быть, кажется и тяжелым, и запутанным, и слишком сложным, и даже неразрешимым, во всяком случае — надоедливым; да, вероятно, оно и не совсем свободно в своих решениях. Но прошел уже почти год, как я живу в Париже, присматриваюсь и прислушиваюсь и все-таки не нахожу того недоброжелательного отношения к русским ни в прессе, ни в публике, о котором предшествовала молва; думаю, его и вовсе нет.
У маленьких рантье, у всех этих лавочников и консьержек, хранятся бумаги русского займа. Вообразите себе: доверие к этим бумажкам до сих пор еще не потеряно. Часто меня спрашивают, заплатим ли мы по ним. Но в вопросе нет безнадежности; чувствуется лишь желание нового подтверждения. И я подтверждаю от чистого сердца. Пусть меня не судят за это очень строго: что я могу поделать с глубокою внутреннею уверенностью, что, действительно, рано или поздно мы честь честью рассчитаемся с этими трудолюбивыми, бережливыми и бедными людьми?
За Брест-Литовск винят лишь большевиков, а за большевиков — нашу чрезмерную усталость. Помнят нашу выручку в дни Марны и Вердена. Знают наши громадные потери. Страну жалеют, правда, чуть-чуть свысока — не выказывается, но где-то нащупывается мысль: «Франция этого никогда не сделала бы…» Но и на маленьком сочувствии спасибо.
Очень живо интересуются трагической судьбою царя и царской семьи. Говорят об этом с осуждением и брезгливостью. «Позвольте, ведь и вы казнили вашего доброго короля?» — «Одно дело казнь по суду народному, а другое — мерзкое, грязное убийство, без смысла и оправдания»
Хорошо и тепло сохранилась память об Александре III и даже о его мощной фигуре, напоминающей сильные образы первых капетингов. Этот хозяйственный царь умел быть величественным и обаятельным. Он туго шел на союз с республиканской страной, но, однажды дав слово, оказался верным другом и союзником. Память политических деятелей минуты всегда короче народной памяти.