Он одним из первых всплыл в самый разгар марксистского течения, оказавшись на самой левой стороне его. Когда же в партии социал-демократов произошел приснопамятный и роковой раскол, Ленин стал не только одним из главных учителей, но и пророком и вождем большевизма.
Он был еще мальчиком, когда казнили его старшего брата за участие в покушении на жизнь Александра III. Какое впечатление произвела на него эта ужасная смерть — трудно сказать: нет биографических справок. Если она и не окрасила в личные краски его теоретическую ненависть к правящему классу, то не могла не углубить ее.
О его детстве и юности имеются у меня всего лишь два показания; оба, к сожалению, несколько вялые.
Первое — поэта Аполлона Коринфского, одноклассника по гимназии. По его словам Ульянов был мальчиком серьезным, даже угрюмым; всегда держался особняком, в общих играх, проказах и прогулках не участвовал; учился хорошо, почти всегда первым учеником. Одну его черту поэт очень твердо запомнил и, может быть, по личному опыту: никогда Ульянов не подсказывал соседу, никому не давал списывать и ни одному товарищу не помог объяснением трудного урока. Его не любили, но не решались дразнить. Так он и прошел все восемь классов — одинокий, неуклюжий, серьезный, с волчьим взглядом исподлобья.
Писатель-критик Неведомский застал его в свои студенческие годы в университете. Тогда это был уже совсем сложившийся характер — прямолинейный, жестокий, сухой. Личная дружба или приязнь не влекли его; чуждался он и беззаботных веселых молодых развлечений. На студенческих сходках не лез вперед, не волновался и не спорил; выжидал, пока пылкая молодежь не вспотеет, не охрипнет и не упрется в вечную стену русских дискуссий: «Вы говорите ерунду, товарищ! Вы сами, товарищ, городите чепуху!..» Тогда он просил слова и с холодной логикой, сжато излагал свое мнение, всегда самое крайнее, иногда единоличное. И он умел перегибать по-своему решение сходки.
Надо сказать, что логика не всегда служит законом для сотни горячих, молодых, свободолюбивых голов и не в ней заключался секрет вескости мнений Ленина, так же как и не в его личном обаянии: ни симпатии, ни вражды он ни в ком не возбуждал. Он брал тем, что для него уже в ту пору не существовало ничего возвышенного и отвлеченного, никакой мечты и святыни: ни высокопарного зажигательного слова, ни красивого, но бесполезного жеста, ни резвого, но однобокого сравнения, ни внезапного исторического уподобления, выдуманного тут же, на месте, по вдохновению, но лишенного научной опоры. В его небольшом, холодном и ясном уме совсем не было места тому, что составляет радость и украшение молодости — фантазии. Он всегда напоминал серьезного зрелого математика, который пришел к мальчикам, пытающимся своими детскими домашними средствами разрешить вопрос о квадратуре круга, о геометрическом делении прямого угла на три части или о perpetuum mobile, пришел и в несколько минут — доказал им с бумажкой и карандашом в руках всю несостоятельность и бесцельность их занятий, оставив их разочарованными, но послушными…
Но нет ни одного мономана, который — как бы круто он ни владел своей волей — не проболтается рано или поздно, если косвенно затронуть его излюбленную, единую мысль. Это бывало и с молодым Лениным. Он не мог без увлечения, без экстаза, даже без некоторой красочности говорить о будущем захвате власти — тогда еще не пролетариатом, а — народом, или рабочими. Видно было, свидетельствует Неведомский, что он последовательно, целыми днями, может быть, и в бессонные ночи, — наедине с самим собою, — разрабатывал план этого захвата во всех мелких подробностях, предвидя все случайности.
Сделав в нашей статье скачок вперед, мы увидим, что впоследствии в девятьсот первом-седьмом-восьмом годах Ленин участвует в нескольких вооруженных экспроприациях. Это он пробует перейти от мечты к делу, от теории к практике; это молодой волкодав, уже не щенок, но еще и не сложившийся пес, переходит к пробе своей силы и злобности — от цыплят и лягушек к овцам и собакам. По отзывам людей, близко наблюдавших его в эту полосу его жизни, Ленин проявил необычайную изобретательность, соединенную с осторожностью и дальновидностью. Личная его храбрость всегда оставалась под большим сомнением. Может быть, он дорожил собою как движущей силой, как самой тонкой частью революционной динамо-машины?
Мне приходилось от вольных и невольных, понимающих кое-какие события и вовсе их не понимающих антибольшевиков слышать одну и ту же пошлую фразу: «Хорошо им — Ленину, Троцкому, Зиновьеву, Горькому и другим! Получают они большие деньги от Германии и от евреев, на остальное им наплевать. Едят, пьют вкусно, живут во дворцах, катаются на автомобилях. Не выгорит их дело — убегут за границу. Там уж у них прикоплены в банках миллионы в золоте и в бриллиантах, и их ждет спокойная, сытая жизнь в собственных виллах, на прекрасных берегах южных морей…»
Такие люди — а их большинство среди врагов большевизма — напоминают мне легендарного хохла, который говорил: «Если бы я был царем, все только ел бы сало, и на сале спал бы, и салом покрывался, потом украл бы сто рублей и убежал».
И когда я слышу эти фразы о германско-еврейских миллионах, то думаю: «Голубчики мои! Если у вас дальше не идет воображение, то ведь в вас, право, говорит только зависть. Я заранее знаю: прочитаете газетную заметку о бессмысленности убийства с целью грабежа и непременно скажете: „Какой дурак! У убитого нищего оказались в кармане всего копейки, а в мешке — сухие корки. И из-за этого зарезать человека!“»