И какая трагическая нелепость в этой инсценированной помощи, оказанной нищим миллионеру, ибо кто же, как не сказочный богач, свободный английский рабочий в сравнении с советским рабом? Что может быть благословеннее свободы передвижения, веры, мысли, слова, мнения и распоряжения собственностью? Всего этого совершенно лишен русский невольник. Вот английский шахтер забастовал против хозяина, предъявляя ему свои требования, и вся Англия, во главе с ее умным правительством, сдержанно и внимательно следит за этой великой борьбой, а наследный принц, столь любимый страною, посылает свой дружеский взнос в забастовочную кас-су углекопов.
О забастовке русский рабочий и мечтать не смеет. Не отваживается он пикнуть даже тогда, когда месяцами не получает скудной оплаты своей тяжелой работы. Нет движения без вожаков, но вожаки давно уже умудрены горьким опытом и отлично знают, что всякое общество в СССР — рабочее, фабричное, студенческое и другие — прослоено обильно и искусно пластами шпионажа. Толпе — расстрел, возбудителям мысли и воли — предварительное бесшумное изъятие и таинственное исчезновение в неведомом.
Нет. Такие деньги принимать грех: от них пахнет трудовой слезой, но также и фальшью. Большевиков интересует положение английских углекопов? Вздор! Забастовка в их планетарном мировоззрении — невинная игра в бирюльки. Раздуть мировой пожар, взрезать живот буржую, поставить аристократию к стенке, осквернить храм — вот откуда только начинается ее новый строй жизни, рекомендуемый большевиками всему земному шару.
Была страшная, холодная ночь. О ней мы с детства знаем из Евангелия. Дважды пел петух, и дважды отрекался от Господа своего и Учителя Петр. В третий раз возгласил петел, и в третий раз отрекся ученик и, отойдя от костра, закрыл лицо и горько плакал. Да и кто не обливался слезами — и теперь, более тысячи лет спустя — над этим горестным, над этим простым и точным евангельским сказанием?
Но также знаем мы, что миновала минутная ночная слабость Петра. Как ревностный апостол, безбоязненно открывал он смелым, неведающим людям благую евангельскую весть. Бестрепетно принял он мученическую кончину на кресте И — по пророчеству краеугольный камень воздвигаемой церкви — не был ли он троекратно прощен в своем троекратном человеческом колебании?..
Мы, нынешние люди, весьма слабо верующие или вовсе растерявшие благодать веры, мы очень строги к слабостям и колебаниям своих близких, гораздо строже Спасителя, позвавшего мытаря, очистившего блудницу, оправдавшего разбойника и простившего Петра.
Как мало времени прошло с тех дней, когда мы отсюда посылали святейшего патриарха Тихона на насильственную смерть, требуя запечатления в смертном часе непоколебимости своей веры! И как были разочарованы якобы естественной кончиной пастыря!
Однако простой народ лучше нашего понял, взвесил и оценил все: и жизнь, и страдание, и смерть святейшего, воздвигнув ему в своем соборном сердце чистый, неизменный памятник. И вера, всуе колеблемая живцами, не расшаталась, а стала крепче, углубленнее и теплее.
Много было злобных толков в связи с переходом русских беженцев в католичество. Но искать свою правильную веру никому не возбраняется. Недаром тропарь св. Владимиру Равноапостольному гласит так: «Уподобился еси купцу, ищущему доброго бисера, славнодержавный Владимире».
Переход в католичество православных — для нас далеко не новость еще в нашей прежней домашней жизни. Но случаи эти были весьма редки, все наперечет: несколько десятков из аристократии (преимущественно дам) и кое-кто из ученых мистиков. Народ шел весьма туго — и то лишь на Юго-Западе — в Унию. Религиозные искания его охотно выливались в сектантство, порою очень крайнее.
Здесь, во Франции, влечение русских к католичеству вовсе не так велико, чтобы им тревожиться. Да и как осуждать человека, если его душа искренно пленена другими догматами, а слух и зрение — другими обрядами? Я знаю одного милого, кроткого человека, который ушел к католикам лишь потому, что у них на паперти не курят, не смеются и не болтают о злобе дня. Молиться Богу можно в любом христианском храме, но также и на море, и в поле, и в лесу.
Другое дело, если человек меняет веру из материальных выгод. Говорят, это хоть редко но бывало. Но о слабых сладкоежках, столь легко покупаемых, жалеть не приходится. Захудалая овца — из стада вон. Да и та, может быть, еще погуляет в чужом стаде, затоскует и вернется домой. Не отвергать же ее, блудную? А колеблющимся это лишь хороший урок.
Но есть назидание и более строгое, чем осиротелость в чужом Доме и горькая, нежная тяга к возврату в родной Дом. Примкни к чужой религии, когда твоя прежняя станет опять здоровой и сильной. Но переход от нее в ту пору, когда она подвержена заушению и оплевыванию от злодеев, похож, простите мне, не на переход, а на дезертирскую перебежку или вот еще на что:
Моя родная мать ослабела, обеднела, растрепанная, убогая, в слезах и в синяках. Пойду-ка я поищу себе приемную мать, поблагообразнее, побогаче, живущую правильно и строго.
Повторяю: если ушел по глубокой, горячей вере, что скажешь? Если по легкомыслию, то Бог с тобою. А если как торгаш — ты ничего не стоишь. Только — увы! — горячая и глубокая вера стала здесь, на этой стороне рубежа, гораздо большей редкостью, чем там, по ту сторону.
Те же толкования приложимы и к принятию чужого подданства. Случаи эти довольно многочисленны, а вскоре еще значительно участятся. Но, осуждая их, надо строгому судье всегда и прежде всего задавать себе вопрос: кем бы я хотел скорее видеть поколебавшегося — французским гражданином или «возвращенцем», этим глупым самоубийцею, рабом и тряпкой в руках самых жадных, самых бессовестных, самых жестоких и самых грязных насильников, каких только рождал свет?