Что может быть прекраснее свободного слова? Почтим и пешехоновскую свободу. Но наша обязанность указать на то, что Пешехонов, Кускова, Осоргин и К°, пользуясь этой свободой говорения, распространяют соблазн. И хуже всего то, что они соблазняют не слабых людей, а истосковавшихся горько по родине. Кто из нас не видит во сне родины? А тут предлагается легкий путь: отрекись от того, чему жертвовал жизнью, честью и мыслью, и тогда получишь паек в земном парадизе Москвы.
О возвращении в Россию пошли большие разговоры и накопилась увесистая литература. Появились термины «возвращенцы» и «возвращенчество». Кстати: каких только нелепых, неуклюжих и некрасивых кличек не давала русская интеллигенция носителям общественных идей: народовольцы, чернопередельцы, отзовисты, пораженцы, непротивленцы, мирнообновленцы, сменовеховцы, постепеновцы и даже накопиоты, выдуманные недавно А. Мягковым. (Не пустить ли в ход словечко «возвратителисты»?)
Надуманностью, временной самодельщиной, неуважением к слову пахнет от этих прозвищ, столь же бренных, как и вызвавшие их движения.
И какой странный характер — напряженный и искусственный — принял этот жгучий вопрос, требующий исключительной деликатности в его разрешении.
Еще недавно все обстояло просто. Налицо были: тоска по России и тяга к ней — вполне понятные и уважительные чувства. Одни их высказывали на площади, с громким пафосом, другие таили в суровом молчании с опущенными веками, третьи называли эти чувства зоологическими. Время от времени кто-нибудь, не выдержав ностальгии и эмигрантского бытия, уезжал на родину. Никто его не осуждал. Отправлялись домой порою целыми партиями — и не только из Европы, но даже из Америки. Все мы помним их письма «оттуда», исполненные горьким поздним сожалением; кончались они всегда тяжелыми словами: «Заклинаем вас, не следуйте нашему слепому безумию». Их раздевали на границе догола, отнимали вещи и деньги и, еще слава Богу если в адамовом костюме, ссылали в Нарым: людей с прошлым, выдавив из них полезные сведения, просто расстреливали.
Затем были придуманы систематические липкие бумажки. Первой мухоловкой для литературных мух была группа сменовеховцев. При ней состояли особые специалисты по загону на «тэнгль фут»: ловкий, циничный Ветлугин и восторженный, слюнявый Василевский. Заманивали они всех писателей-эмигрантов, но уловили лишь одну крупную шпанскую муху — бывшего графа Толстого. Журнал «Смена вех» предназначался служить как бы чистилищем, переходной ступенькой, подставочкой при падении. Но малоуспешное™ этого заведения вскоре надоела большевикам, и они его прикрыли, переведя руководителей на меньший паек.
Клубы возвращения оказались средством, действующим сильнее. В них все устроилось сразу на большевистский манер: простые, ядреные развлечения, неразборчивость в составе, пропаганда идущая не к сердцу, а к желудку. Из клуба прямая дорога на Гренель. Признайся в нижайшей преданности советской власти, исповедуйся во всех прошлых прегрешениях, назови все имена и все адреса, которые знаешь, — и вот тебе в зубы бумажка с каиновой печатью. А съедят тебя или помилуют — это будет видно там, на месте. Во всяком случае, лишь долгим и тяжким путем рабской услужливости ты завоюешь право на минимум воздуха и хлеба и притом навеки — под надзором недреманного ока.
И сменовеховство, и клубы возвращения, и грубые зазывания «Парижского вестника» давно были расшифрованы и по достоинству оценены всей русской зарубежной печатью, без различия направлений и оттенков. Казалось бы, за этой чертой не было никакого места разногласиям. И вдруг точно свалились с неба две странные формулы.
Первая — кусковская:
Возвращаться могут и должны лишь люди, чуждые политике: они нужны для строительства России. Мы — политические изгнанники — останемся для дальнейшей непримиримой борьбы с большевизмом из заграницы, подобно Герцену, Бакунину, Кропоткину и другим, боровшимся с империализмом. Офицеры и солдаты, дравшиеся некогда с германцами и большевиками, отнюдь не могут оправдать свое пребывание в эмиграции политическими причинами, а потому, наравне с прочими, подлежат возвращению…
Ах, как легко на бумаге распоряжаться участью сотен тысяч живых людей] У нас всех еще в памяти первое рассеяние врангелевских солдат и беженцев в Константинополе и на островах. Не русские ли некоторые журналисты писали тогда, в назидание французским, что пребывание такого огромного количества военной силы, сгруппированной в одном месте, является опасной угрозой, а кормление значительной массы беженцев влечет-де громадные расходы? Но вспомнив эту — скажем — ошибку некоторых журналистов, вспомним и благородную настойчивость Врангеля. А что если однажды Франция найдет для себя обременительным оказывать дальнейший приют миллиону русских и начнет разрежать их количество? Коснется ли эта немилость политиков? А если для них будет сделано прямое исключение, то по каким признакам? Это уже не бумажное дело.
Вторая формула — пешехоновская:
«Идите в Россию все! Идите без всяких условий! Омойте себя слезами покаяния! Целуйте землю! Большевики совсем переродились! Их и узнать нельзя! Из волков стали овцами!»
Это — невинная истерия, в которую впал чистый, честный, но издерганный и истомившийся человек.
А печатное слово все-таки такая вещь, которая действует и пользуется большим влиянием на жизнь. Нельзя звать людей на убой ради журнальной позы, газетной полемики и расстройства нервов. Здесь слова ведут за собой кровь.