— Да, это невозможно. Уж я лучше попробую по-своему.
Беклемишев был очень доволен:
— Это и есть самое главное, — сказал он.
А еще через год, на последнем конкурсном испытании в 1899 году, Малявин взял да и выставил свой красный «Смех».
С чем сравню появление этой великолепной картины, от которой, кстати, мы и ведем двадцатипятилетие художественной работы Малявина? Разве только — слабо говоря — с бомбой, разорвавшейся в циркулярном зале чинной Академии на Васильевском острове. По тогдашним временам это был скандал неслыханный и настолько длительный, что живые его отголоски я застал в Петербурге, приехав туда в 1900 году. Стыдливые академики дали звание Малявину не за эту картину, а за портрет молодого князя Оболенского. Даже дерзновенный Дягилев, благоразумно оберегая свой щекотливый тыл, отказался взять «Смех» на передвижную выставку «Мира искусства».
Но публика победила. Замечательно: это бывает только в России да в Италии. Приходили люди толпами и стояли перед картиной часами, очарованные и ядреным ярым бабьим смехом, и радостными, смеющимися красками. А уходя, уносили на лицах малявинскую улыбку, а в сердцах-сделанную в один день славу.
Судьба этой картины такая.
Она была выставлена в 1900 году на Международной выставке в Париже. Ее хотел купить Люксембургский музей. Малявин задорожился. (Другая его картина все-таки попала в это хранилище совсем недавно.) Купила ее Национальная венецианская галерея, где она и хранится до сего дня в «Русском отделе».
Смешно. Есть русская веселая поговорка: «Дурак красному рад». В годы первоначального успеха малявинских баб назревала первая, малая революция. Так вот: молодые неучащиеся люди и все курсята потянулись на поклон к Малявину. «Ваша картина — пророчество! Этот красный смех! Товарищ позвольте пожать вашу честную, правую, гениальную руку».
Но какой, к черту, Филипп Малявин революционер! Он, милостью Божьею, беззаботный и добрый анархист.
Вокруг русской церкви рождаются и растут темные, тяжелые слухи в связи с претензиями советской миссии на имущества, принадлежавшие раньше законной власти.
Совсем недавно одна дама, только что вернувшаяся от обедни, рассказывала ужасы. Будто бы большевики явились на квартиру, занимаемую при церкви одним из священников собора. Самого о. протоиерея в это время дома не было, поэтому большевики обратились к его супруге с требованием немедленного «очищения» квартиры, якобы до зарезу необходимой сейчас же новоявленным владельцам. Та сочла благоразумным запросить по этому делу разъяснений у видного русского сановника. Сановник ответил, что за большевиками если не право, то — сила, и посоветовал уступить их настояниям. И вот вся семья почтенного, престарелого священнослужителя очутилась на улице.
Слух оказался, к счастью, вздорным. Малым зерном для него послужил факт посещения русской церкви французской комиссией, а потом это зерно, катясь из уст в уста, облепилось — как всегда это бывает — всяческим словесным мусором. Самое появление французских чиновников в храме, все их пребывание там, их тон и такт были не только безукоризненны, но и успокоительны для встревоженных верующих. Рассказывают даже, что представитель комиссии весьма вежливо, но и строго, остановил какую-то даму, которая, по егозливости или по ротозейству, уже совсем было нацелилась войти в алтарь через Царские Врата…
Все это так… Но, скажите, разве невероятно то, что большевистские агенты в недалекие времена заявят — и в самой грубой форме — свои права на владение, пользование и распоряжение как самим храмом, так и его имуществом и принадлежащими ему землей и постройками? Сделали же они это в Берлине и еще где-то… Скажу даже: невероятным будет, если они этого не сделают.
И сделают не из корысти: русская церковь в Париже совсем бедна — и деньгами, и утварью, и редкими по живописи или по старине иконами. Сделают для скандала.
Ибо три элемента входят неотъемно во всю их семилетнюю историю: убийство как средство классовой борьбы, скандал как метод пропаганды и слово как единственный прочный, неколебимый лозунг.
Я, признаюсь, не уясняю, какие есть у большевиков юридические права на распоряжение церковью. Может быть, они и есть. Но я твердо верю в то, что право моральное всегда выше подьяческого крючкотворства.
Все храмы мира построены народом, то есть его движущей верой и коллективной волей. Кому человек строит храм? Богу. Только Богу. Никогда и ничему другому. В этой непреложной цели как бы сгущены в едино завещания тысяч людей и десятков поколений. Большевики говорят: «Бога нет». Чем они это доказывают? А вот чем: «Я сейчас плюну на Распятие и погрожу вашему Богу кулаком. Если он существует — пусть разразит меня на части. Видите: молчит. Ну, значит, и нет Его».
Эта дискуссия с Богом — дело их большевистской совести и глубины их большевистского разума. Но живая и загробная воля миллионов людей, строивших церкви, все-таки должна оставаться неизменной. Потому что устраивать в домах молитвы клуб, синема или бордель есть всего лишь грубый, унылый, свинский скандал, проявление бессмысленной природной злобы.
В свободомыслящей Франции, где так много атеистов, все чужие религиозные культы пользуются общественным покровительством, охраною и уважением: в этом — широта духа, зрелость нации и государственная мудрость. Будем верить, что правительство Франции как-нибудь сумеет своевременно отстранить большевистскую ногу, готовую своим сапогом наступить на души многих тысяч изгнанников, нашедших здесь приют и внимание.