Но вздорная, капризная придирчивость отдельных лиц никак не может заставить меня переменить убеждения и перестать быть и другом еврейского народа, и его защитником в минуты бедствий… Я знаю, мне возразит кто-нибудь:
— Мы не нуждаемся в таких защитниках.
На что я отвечу:
— Пусть вы не нуждаетесь. Но я нуждаюсь. И русский народ в них нуждается, дабы не быть повинным в лишней крови, которой и так пропиталась наша русская земля.
Оттого-то, не принадлежа ни к каким партиям, я и мыслю приемлемым, желательным и необходимым для будущего России нового Монарха. Не самодержца, хотя бы и прекрасных личных качеств, но изолированного от живой жизни глухой стеной лжи, эгоизма, происков, продажности и лести, а совсем, совсем нового Государя, доступного и внимательного ко всем голосам и нуждам страны, не исключая, конечно, и еврейских нужд.
Оттого-то я и жду для России Монарха просвещенного, способного твердо присягнуть самой широкой и доброй… (друг мой, метр Захаров наберите это слово самым крупным шрифтом, какой имеется во всех ваших линотипах)…
Лондонскую суфражистку посадили в тюрьму. Она объявляет забастовку. Все английское правительство встревожено. В полном составе является оно ежедневно в камеру заключенной и заботливо ставит ей питательную клизму. В Париже есть несколько комфортабельных пансионов для престарелых собачек и кошек из хороших домов. Есть и особое, хорошенькое кладбище, где под мраморными памятниками вкушают мирный последний сон Мимишки и Амишки. «Незабвенный Туту, мы встретимся с тобою за гробом». Загляните между часом и двумя в парк Монсо, в Люксембургский сад или в зелень Елисейских полей. Почти на каждой скамье вы увидите милых парижан, бросающих хлебные крошки доверчивым воробьям.
Английский мировой судья на днях приговорил к двухмесячному заключению в тюрьму человека, прибившего свою собаку.
Итак, вы видите, что искренняя доброта не совсем еще вытравилась из человеческих сердец.
Не так ли?
Но вот опять постигает Россию голод, угрожающий медленной, страшной смертью полутора миллионам людей: правда, русским, но ведь все-таки людям же? И весь цивилизованный мир знает об этом. Весь цивилизованный мир читает по утрам газету, без которой ему так же трудно обойтись, как без утреннего кофе. Но, наткнувшись глазами на неприятную заметку, цивилизованный мир только отмахнется рукою. «Опять эти русские… опять голод… какая скука!»
Может быть, иная мягкосердечная европейская старушка и растрогалась бы и, ради светлой памяти покойной Бибишки, решилась бы сделать доброе дело: послать на голодающих один шиллинг. Но в кратких, отчетливых словах, похожих на звуки похоронного колокола и на удары молотка по гробовой доске, свидетельствуют перед всем цивилизованным миром Нансен и Хувер о тщетности и о бесполезности, даже о вреде всяких жертв — больших и малых — в пользу России.
Оба они гласно и определенно отказались от всяких попыток помощи голодающим русским ввиду того, что советское правительство в голодные годы не только продает за границу отнимаемый у крестьян хлеб под угрозою расстрела, но вырученные за него деньги тратит на насаждение большевизма за границей.
Нансен… Бог с ним… Его участие в русских делах и бедствиях было маленькое, вздорное и трагически-смешное. Не принеся ни капли пользы, Нансен, благодаря своему большому авторитету, принес России немало зла. Неужели личные наблюдения и опыт не доказали ему ясно и твердо, что правительство, вырывающее изо рта своего народа последний кусок хлеба ради утверждения фантастической химеры, — не правительство, а кучка изуверов и палачей, которые не перестанут убивать до тех пор, пока уже станет некого убивать. Вероятно, он все это понял, но — увы! — слишком поздно, гораздо позднее того дня, когда на весь цивилизованный мир он прокричал, со слезами умиления на глазах, о красоте и величии мирового подвига, взятого на свои знамена большевиками. И не только прокричал, но еще тщился гнать насильно в земной рай исстрадавшихся на чужбине беженцев.
Нансен не рамоли. Он старик бодрый и крепкий. Он, надо еще сказать, человек несомненно честный. Но в своей ошибке он так никогда и не признается. Давно известно, что дети и старики редко сознаются — первые по стыду и ложной гордости, вторые по мнимой непогрешимости — в своей вине или в заблуждении. Особенно публично. Старые же политиканы — никогда.
Так и молчит Нансен. Не оттого ли его родина дожидается лишь самого легкого толчка, чтобы пасть в очередные объятия большевизма?
Хувер — мужчина и сын своей великой страны. Всю жестокую правду о России, узнанную им через агентов, он довел до сведения своего правительства. И не оттого ли Америка так резко и так благородно отстраняет от себя даже самую мысль о возможности какого-нибудь соприкосновения с большевиками?
Имя Хувера благословлялось миллионами русских уст. Но и теперь ни одно горькое слово не сорвется с них. Кто же будет тратить силы и деньги, если посылаемый хлеб отнимают у детей и бросают псам?
И вот нет и неоткуда ждать, в тяжкую годину, дружеской помощи.
Нет надежды! А это предел ужасного.
Давно известно: камень неподвижен, а земля вечно летит и вращается; корова лежит, а почтовая лошадь до того привыкает к ежедневным перегонам, что уже не может жить без постоянного бега: поставьте ее на отдых в конюшню — через неделю она сдохнет. И про типографского рассыльного Миневича Некрасов сказал: