Беда наша заключалась в том, что, будучи сказочно, неописуемо богатыми, мы не хотели понимать. Мы, как дикари, играли в бабки золотыми слитками. И землею, и недрами ее, и нутром человеческим были богаты. Со временем, когда всем нам придется работать в шахтах, каменоломнях и на плантациях под надзором коммуниста с винтовкой и хлыстом, под общим руководством джентльмена в белом костюме с пробковым шлемом на голове, — только тогда мы догадаемся о размерах нашего бывшего богатства.
Но были мы также людьми равнинными, меланхоликами, кочевниками, фаталистами и распустёхами. Был у нас необыкновенно дешев хлеб и еще дешевле труд. Завтрашнего дня никто не боялся. Полагались на Бога и на соседскую жалость. Приходил нищий в булочную и спрашивал: «Ситный есть?» — «Есть». — «Теплый?» — «Только что с печки». — «Ну, тогда дайте милостыньку Христа ради».
Была у нас старая хорошая аристократия. Был — оказывается — совсем недурной государственный служилый аппарат. Были ученые, писатели, художники. Была хорошая, хотя и болтливая интеллигенция. Был рабочий, несравненно более развитой и широкодушный, чем европейский. Был стойкий, терпеливый, сообразительный мужик. Был превосходнейший солдат.
Но ничего из этих сокровищ мы не любили, не берегли, не уважали.
Не уважали и отечества, вспоминая о нем только в скверной похабной поговорке: «Наплевать! Нечего стесняться в родном отечестве!» И все мы были подобны этому нищему в булочной, здоровенному бородатому парню. «Зачем я буду трудиться, если есть жалостливые дураки».
Оттого-то, несмотря на прекрасный человеческий материал, у нас из всех классов и слоев общества постоянно и неизбежно высачивались — и при том в количестве ненормальном — те отбросы, которые составляли отдельный огромный класс сволочи.
Попрошайки, приживальщики, содержанцы, вымогатели, стрелки босяки, странники монастырские бродяги нищие, добровольные шуты, злостные неудачники, сомнительные недоучки, тюремные сидельцы, ницшеанцы из ночлежек, красноречивые пропойцы и т. д. — вот та питательная среда, которая легко, и охотно, и быстро приняла семена, брошенные Лениным: мир — хижинам, война — дворцам, грабь награбленное! Разве разрушение не первая утеха для сволочи?
И конечно, эта сволочь ныне отвечает за российский пролетариат. Не все ли нам равно, одеты ее махровые представители в вонючие лохмотья, во френч или во фрак, жмут они с подобострастием руку шестерке или коронованной особе. Суть в том, что их души — сволочь, после тридцати лет душа не меняется.
Народ же здесь, то есть большинство, то есть мужик, ни при чем. Ведь в семнадцатом году, когда около двадцати миллионов мужиков двинулись с фронта и из тыла домой, к земле, мы ждали катастрофы, подобной великому переселению народов. Обошлось пустяками.
А российская сволочь высоко подняла знамя интернационала.
В чем главные пороки нынешних дневников?
По-моему, в том, что, во-первых, авторы их, стоя слишком близко к частным явлениям, не могут охватить эпоху. Батальную картину рассматривают, отойдя на другой конец зала.
Во-вторых, близкая прикосновенность к событиям переносит их центр к делам, сценам, ощущениям, лично пережитым. Каждому воину, участвовавшему в великой битве, кажется, что удача или неудача сражения зависела исключительно от его роты, полка, дивизии и т. д. «Поддержи нас вовремя N-ский полк, все повернулось бы иначе».
В-третьих, собственная внутренняя жизнь не может не отразиться на дневнике искажающим образом. Люди есть все-таки люди, склонные к обидчивости, нетерпению, мстительности, властолюбию, зависти, самовлюбленности, презрению и т. д. Трудно также в горячую минуту удержать пишущую руку от клеветы или злой сплетни…
Наконец, нередко бывает, что основным мотивом дневника и главной причиной его опубликования служит желание оправдаться в содеянных ошибках, проступках и даже преступлениях или свести кое-какие счеты.
Словом, целая гамма: от огромного Витте до ничтожного Комиссарова.
На днях я одолел три почтенных тома, заключающих в себе дневник М. С. Маргулиеса.
Напечатано по новой орфографии, и это не к пользе дневника, а, скорее, к вящему доказательству неудобности советского правописания. Даже вчитавшись в текст и вполне освоившись с печатью, — все же на каждой странице нет-нет споткнешься и бываешь вынужден снова перечитывать фразу, что очень неприятно для читателя и невыгодно для сочинителя.
Книга эта называется «Год интервенции».
Мы когда-то удивлялись на путешественника Мишеля Бернова, обошедшего per pedes apostolôrum вокруг земного шара, и на сибирского казака Пешкова, который на сером лохматом коньке приехал из Иркутска в Петербург и получил в виде приза руку и сердце женщины писательницы, старше его на шестнадцать лет и пренесносного характера. Но что значат их совокупна энергия и настойчивость в сравнении с духовной Ниагарой М. С. Маргулиеса.
В продолжение этого года М. С. Маргулиес встречается со множеством людей (по алфавитному указателю не менее пятисот) — людей видных, средней величины и так себе, еле заметных. С иными он встречается только один раз, но это — исключение. С другими, наоборот, очень часто, например с С. Г. Лианозовым до двухсот раз, с генералом Деникиным немного чаще. Мы будем весьма умеренны, если скажем, что в среднем на каждое лицо придется по пяти свиданий. Итого (не забудьте этого числа!) 2500 rendez-vous.
Все эти встречи чисто деловые, и притом большой государственной, общественной или военной важности. А так как деловые свидания, да еще важные, всегда происходят за накрытым столом (это всем известно!), то почти с каждым из своих собеседников М. С. Маргулиес завтракает, обедает, ужинает, а то и попросту распивает чашку чая. Мы говорим «почти с каждым», потому что иначе получился бы абсурд: если разделить количество встреч, то есть 2500, на количество дней в году, то на долю М. С. Маргулиеса получилось бы 6 repas в день, а это все-таки мудрено для одного человека, даже и чрезвычайно емкого. Поэтому скажем кругло и скромно: в течение года интервенции четырежды в день М. С. Маргулиес вкушал пищу и питие, совершал этот тяжкий труд во благо великой России и во имя укрепления великих завоеваний революции.