Голос оттуда: 1919–1934 - Страница 104


К оглавлению

104

Мало того, что он добровольно пошел на современную войну, — он — один он! — умел ее поэтизировать.

Да, надо признать, ему не чужды были старые, смешные ныне предрассудки: любовь к родине, сознание живого долга перед ней и чувство личной чести. И еще старомоднее было то, что он, по этим трем пунктам, всегда готов был заплатить собственной жизнью.

Он писал стихи, насыщенные терпкой прелестью, обвеянные ароматами высоких гор, жарких пустынь, дальних морей и редких цветов, прекрасные, полнозвучные, упругие стихи, в которых краткая и емкая форма вмещает гораздо больше, чем сказано. Странствующий рыцарь, аристократический бродяга-он был влюблен во все эпохи страны, профессии и положения, где человеческая душа расцветает в дерзкой героической красоте. Когда читаешь его стихи, то думаешь, что они писались с блестящими глазами, с холодом в волосах и с гордой и нежной улыбкой на устах. А потом их равнодушно отдали в печать и высокомерным молчанием встретили чужое навязчивое суждение. Единственная награда заключена была в самом трепете творчества.

Как мог Гумилев — один из самых независимых, изящных, вольных и гордых людей, каких только приходилось встречать и можно вообразить, — как мог он выносить всю нищенскую тоску, арестантскую узость, подлейшую, унизительнейшую зависимость днем и ночью от любого вздорного случая и любого упившегося властью скота? Что перетерпела его крылатая душа в эти черные дни, обратившие великую страну в сплошной вонючий застенок?

Никогда, ни в каком заговоре он участвовать не мог. Заговор — это стая. В обезумевшей, голодной, холодной России, заведенной за пределы того, что может стерпеть человек, заговор из пяти людей уже не заговор а провал и катастрофа. А у Гумилева был холодный скептический и проницательный ум. Я не думаю также, чтобы он удостоил допросчиков каких-нибудь разъяснений по поводу своего политического символа веры.

Но, знаете, сорвется иногда у человека, умеющего глубоко презирать и холодно ненавидеть, сорвется, может быть даже совсем невольно, — всего лишь один, быстрый, как молния, пронзительный взгляд, но в нем палач мгновенно прочтет: и то, как он микроскопически мал, гадок, глуп, грязен и труслив в сравнении со спокойно стоящей перед ним жертвой, и то… что эта бесконечная разница пребудет во веки веков… И тогда конец. Тогда неизбежна смерть избраннику — тому, кого сам Бог отметил при рождении прикосновением своего перста на возвышенную жизнь и ужасную кончину.

Но вот вопрос: где же был Горький, когда Гумилев томился на Гороховой, № 2, в одиноком молчании ожидая своей участи? Мы что-то не слыхали о Горьком в связи с расстрелом Гумилева. Или, может быть, на одном из заседаний «Всемирной литературы», где автор «Челкаша» так часто клал ноги на стол и плевал через губу, может быть, и сам Горький поймал на себе этот случайный, рассеянный взгляд в тот самый момент, когда Гумилев кристаллизировал в своем сознании художественный образ Горького в подштанниках и туфлях?

Это бывает. Невидимые стальные нити протягиваются иногда от глаз к глазам, и по ним пробегают, как искры, страшные мысли, не нуждающиеся в словесной форме.

Редкий документ

Больше года тому назад один проходной беженец показывал мне случайно уцелевший у него документ: № 3 «Еженедельника Всероссийской Чрезвычайной комиссии». Издание это представляет теперь большую редкость, так как вышло оно всего лишь в количестве шести номеров. Может быть, по этой именно причине беженец не хотел мне его оставить, а дал лишь списать одну весьма интересную статью. Потом она как-то затерялась в моих бумагах, и нашел я ее лишь на днях. Привожу ее целиком, от заглавия и эпиграфа до даты. Сожалею, что списывал ее с «ъ» и «ъ».

ПОЧЕМУ ВЫ МИНДАЛЬНИЧАЕТЕ?

…Изобличенный английский представитель (Локкард) в большом смущении покинул ВЧК.

(Известия ВЦП К от 3-IX)

Революция учит. Она показала нам, что во время бешеной гражданской войны нельзя миндальничать. Мы объявили нашим массовым врагам террор, а после убийства товарища Урицкого и ранения нашего дорогого вождя тов. Ленина мы разрешили сделать этот террор не бумажным, а действительным. Во многих городах произошли после этого массовые расстрелы заложников. И это хорошо. В таком деле половинчатость хуже всего, она озлобляет врага, не ослабив его.

Но вот мы читаем об одном деянии ВЧК, которое вопиющим образом противоречит всей нашей тактике.

Локкард, тот самый, который делал все, чтобы взорвать советскую власть, чтобы уничтожить наших вождей, который разбрасывал английские миллионы на подкуп, знающий, безусловно, очень многое, что нам очень важно было бы знать, — отпущен, и в «Известиях ВЦИК» мы читаем следующие умилительные строки: «Локкард (после того, как роль его была выяснена) покинул в большом смущении ВЧК».

Какая победа революции! Какой ужасный террор! Теперь-то мы можем быть уверены в том, что сволочь из английских и французских миссий перестанет устраивать заговоры. Ведь Локкард покинул ВЧК «в большом смущении».

Мы скажем прямо: прикрываясь страшными словами о массовом терроре, ВЧК еще не отделалась от мещанской идеологии, проклятого наследия дореволюционного прошлого.

Скажите, почему вы не подвергли его, этого самого Локкарда, самым утонченным пыткам, чтобы получить сведения и адреса, которых такой гусь должен иметь очень много? Ведь этим вы могли бы с легкостью открыть целый ряд контрреволюционных организаций, может быть, даже уничтожить в дальнейшем возможность финансирования, что, безусловно, равносильно разгрому их. Скажите, почему вы, вместо того, чтобы подвергнуть его таким пыткам, от одного описания которых холод ужаса охватил бы контрреволюционеров, скажите, почему вы вместо этого позволили ему «покинуть ВЧК в большом смущении»?

104